Это путешествие сулило Тойнби личное знакомство с Россией, издавна притягивавшей его внимание. Уже в сделавшей его знаменитым книге «Национальность и война» (1915) он пытается осмыслить исторический опыт России, её роль в европейской политике и культуре. При этом он признал законность геополитических притязаний России, разоблачил «панславистскую страшилку» германской пропаганды и осудил своих соотечественников-русофобов, выдвинувших лозунг «после Германии – Россия!».
Доказывая, что Россия – неотъемлемая часть европейского культурного и политического пространства, Тойнби выразил преклонение перед русской литературой, «столь же значимой и важной для мировой духовной истории, как и французская литература восемнадцатого столетия», и восхищение нравственной позицией российской интеллигенции, не заискивающей перед правительством в отличие от «изолгавшихся» немецких интеллектуалов.
Оспаривая мнение об отчуждённости русского образованного класса от своего народа, он писал:
«Русская интеллигенция обретает живительную влагу в неистощимом источнике народной жизни. Когда вы читаете русский роман, вы попадаете из космополитической среды индустриальной Европы в «Святую Русь» – мир рек и лесов, снега и солнца, религиозных традиций и обычаев, совершенно незнакомый вам прежде. Но вы неожиданно легко привыкаете к нему, потому что струящееся в нем чувство жизни столь же отчётливо, как звук прибоя, который улавливается вашим ухом после нескольких месяцев пребывания вдали от моря».
Теперь ему предстояло воочию увидеть воспетую ими «Святую Русь». Во Владивосток из Киото он прибыл в январе 1930 года.
Прологом неприятностей стал на первый взгляд малозначительный эпизод во Владивостоке, в фойе «Первой Коммунистической гостиницы», где перед отправкой на вокзал собрались попутчики – японская выпускница университета, мечтавшая о карьере парижского модельера, секретарь французской дипломатической миссии в Китае, немецкий предприниматель из Ханьчжоу, новозеландец-служащий Восточной телеграфной компании, ирландец-чиновник Китайской морской таможни и сам Тойнби. Отъезжавшие столкнулись с группой англичан, только что прибывших московским поездом. В короткой беседе те успели рассказать горестную повесть о том, как за полтора дня до Владивостока их вагон-ресторан был отцеплен, и на оставшемся отрезке пути они были вынуждены сами добывать пропитание.
В тот момент путешественники не придали значения этой информации. Оказалось – зря: вагона-ресторана в поезде действительно не было. Поначалу они не очень расстроились, так как в представительстве советского бюро путешествий во Владивостоке, где приобретали билеты, иностранцев заверили, что на всём пути следования проводники будут потчевать их чаем, кофе, бутербродами, яйцами, сыром и молоком. Но и это оказалось мифом. Оставалось ждать явления вагона-ресторана.
Прибытие в Хабаровск не оправдало надежды. Произошло это только на третий день пути в Бочкарёво – узловой станции на соединении Транссибирской и Амурской железных дорог, когда несчастные путешественники уже успели уничтожить все запасы съестного, завалявшиеся в их багаже. «Душа моя захотела бочкарёвских котлов с мясом, как лань стремится к потокам воды», – так, пересыпая речь библейскими аллюзиями, описывал свое состояние Тойнби.
Далее он писал: «Когда мы выскочили из вагона в Бочкарёве, более нетерпеливо, чем мы делали это в Хабаровске, волна холода заставила моментально забыть о бесценной цели наших поисков. Это был легендарный сибирский холод – холод, который иссушал лицо подобно огню и словно электрическим током пронизывал ноги. Но кого это волновало? Потому что наконец-то мы увидели на запасном пути вагон-ресторан, приближавшийся к нашему поезду неторопливо и размеренно. Возликовав, мы кинулись в вагон, и тем же вечером вдосталь насытили свои утробы русской снедью».
Счастье вояжёров было недолгим: через пару дней вагон-ресторан вновь – теперь уже до конца рейса – исчез, обрекая иностранцев на новые мытарства. Но ещё до этого произошло событие, побудившее Тойнби к размышлениям о странностях русского национального характера и советской политики.
«На третье утро, лежа на своей полке и постепенно отходя от сна, я вдруг осознал, что поезд стоит на месте подозрительно долго. Что за важная станция удостоилась столь затянувшейся стоянки? Я потянул занавеску и к моему удивлению обнаружил, что мы стали посреди дикой местности. Одетые инеем берёзы – вот и все, что могло быть замечено».
Вступив в коммуникацию посредством жестов и мимики с «моржеусым» проводником, Тойнби понял, что поезд остановился из-за большого уклона, вследствие чего паровоз отправился на ближайшую станцию за подмогой. «Я не мог разглядеть ни малейшего уклона на всем протяжении пути, пролегавшем, как казалось, по абсолютно ровной местности, – продолжает Тойнби свое повествование, – но как ни странно, я ранее уже попадал в подобную ситуацию с локомотивом на анатолийской станции, называвшейся Эль Ван, чуть западнее Анкары, поэтому поначалу я не испытал недоверия. Но час шёл за часом, и в конце концов я набрался храбрости, чтобы несмотря на холод отправиться на разведку.
И когда я пробрался через сугробы к голове поезда, оказалось, что, как я и подозревал, ситуация куда серьёзнее, чем можно было предположить поначалу. Локомотив не покинул нас на склоне, а кротко стоял отцепленным всего в нескольких ярдах от переднего вагона. Именно этот ва-гон был преступником: его передняя тележка сошла с рельсов! И тут я стал свидетелем сцены, которая показалась мне воплощением советской политики. Контрреволюционный элемент подвижного состава был решительно атакован Красной Армией, экипированной по случаю схватки форменными остроконечными шлемами.
Но, увы, Красная Армия была домом, разделившимся в самом себе. С одной стороны, фракция Троцкого упорно пыталась закрепить тележку клиньями из свежесрубленных бревен; с другой – фракция Сталина налегала плечами на колеса, явно желая сдвинуть тележку, которую их товарищи старались закрепить. Две силы казались равномерно согласованными, и насколько я мог видеть, их перетягивание каната могло бы продолжиться вечно. Так что я вернулся в свое логово и улёгся в ожидании похода в вагон-ресторан».
Вскоре советская действительность обернулась к ним ещё одной малоприятной стороной. За неимением ресторана иностранцы вынуждены были метаться на станциях в поисках буфета, рискуя отстать от поезда, отправлявшегося без всяких предупреждений (на одной из станций шесть пассажиров — пять русских и один бурят – отстали и были обречены на четырехдневное ожидание следующего поезда).
Ещё одним неприятным открытием оказались карточки на хлеб, каковых у иностранцев, естественно, не было. Поэтому разжиться хлебом они могли только, если ели купленную еду непосредственно в помещении буфета. Русские пассажиры выходили из положения, совершая набег на буфет с собственной посудой. Иностранцы вынуждены были позаимствовать их тактику, но, увы, ничего вместительней плошек для бритья у них под рукой не было.
Описывая эту трагикомическую ситуацию, Тойнби попутно замечает разницу в её восприятии пассажирами спального вагона. Ирландец и новозеландец, жившие в Китае и привыкшие к роли господина перед лицом своих китайских подчинённых и слуг, предпочитали голодать, но не унижаться. Сам Тойнби и немецкий предприниматель в меру сил пытались участвовать в этих гонках за миской сальной баланды, а вот японка проявила невиданную прыть и сообразительность.
«Трудно было представить, – с восхищением пишет Тойнби, – что она лишь однажды бывала заграницей – плавала пароходом в Шанхай. Можно было подумать, что она путешествовала по России с дюжину раз, и ей были хорошо знакомы все возможные превратности. Самообладание, рассудительность и инициатива никогда не изменяли ей. И именно её интуиции мы были обязаны ценным обретением – жареным гусем, который в течение трёх черных дней поддерживал искру жизни в наших телах».
Но и это было не последним испытанием пассажиров спального вагона. В Чите иностранцы стали жертвами «пролетарского нашествия»: по чьей-то злой воле к ним в купе были подселены русские пассажиры, несмотря на то, что соседний вагон был полупуст, и билеты в нём были значительно дешевле, чем в международном. Тойнби ещё повезло: его «компаньон» относился к попутчику-иностранцу с бесхитростным любопытством посетителя зоопарка, а вот к японке подселили «агрессивную представительницу новой коммунистической интеллигенции», которая всем своим видом и поведением демонстрировала классовую ненависть.
Но мало этого: захватчики принесли за собой шлейф стойкого запаха немытого тела – «священного благоухания Святой Руси», как назвал его сам Тойнби, словно насмехаясь над своим прежним, пятнадцатилетней давности, книжным образом России. И будто сводя счеты с прежней любовью к русской литературе, он бросает походя: «Полагаю, что мы наслаждались тем самым «восхитительным резким запахом» русского крестьянина, который с таким удовольствием упоминает Толстой».
Еще целых три дня иностранцы «наслаждались» обществом русских попутчиков и, наконец, на исходе десятых суток, изголодавшиеся, измученные вагонной тряской, постоянными поломками и опозданиями, достигли Москвы. Но самого Тойнби ждало ещё одно испытание.
Тойнби прибыл в Москву. В его блокноте были выписаны фамилии видных советских дипломатов, политиков и учёных, с которыми Тойнби предполагал встретиться в Москве. Среди них – заведующий отделом международных договоров Наркомата иностранных дел, автор капитальных трудов по истории и теории дипломатии профессор кафедры международного права Московского университета А. В. Сабанин; член политбюро компартии Великобритании и британский корреспондент ТАСС А. Ротштейн; один из влиятельнейших чиновников НКИД и близкий друг наркома Г. В. Чичерина П. М. Петров. Встреча с самим наркомом также входила в его планы, если принять во внимание, что Тойнби был близко знаком с двоюродным братом Чичерина, бароном А. Мейендорфом.
Однако эти планы разбились о советский сервис. Многочасовые блуждания Тойнби по Москве в поисках гостиницы и препирательства с царственными швейцарами закончились обретением частички родины в британском посольстве и окончательно укрепили в нём желание как можно скорее покинуть враждебный город. Стремление это было столь сильным, что когда в машине, вёзшей Тойнби на вокзал, лопнула шина, то угроза опоздать и задержаться в Москве еще на сутки довела его до состояния, близкого к истерике. К счастью, машину уда-лось сменить, и через сорок два часа пребывания в советской столице, сытый по горло российской экзотикой, Тойнби покинул Москву.
Итак, двенадцати суток хватило, чтобы произошло полное превращение интеллектуала-русофила в нового маркиза де Кюстина. При этом характер «испытаний», обрушившихся на Тойнби и приведших к столь радикальной метаморфозе, может на первый взгляд показаться комически несущественным в сопоставлении с трагизмом их восприятия и философско-историческим масштабом сделанных им выводов. Ведь по сути, всё это можно отнести к разряду «бытовых неурядиц»: исчезновение вагона-ресторана, опоздания и поломки поезда, очереди в буфете, подселение русских пассажиров, ночное плутание по Москве в поисках гостиницы.
Но это на наш взгляд «мелочи», ибо русский человек привык «стойко переносить тяготы и лишения» и с философской невозмутимостью воспринимать бытовую неустроенность, самодурство начальников, «ненавязчивость» сервиса. А в сознании британца, привыкшего к налаженному быту, комфорту и безупречной организации сферы обслуживания, эти неприятности обретают масштаб личной драмы, побуждая к глубоким раздумьям, поиску исторических аналогий и подходящих метафор.
В какой-то момент Тойнби уже перестаёт удивляться всем этим напастям, приходя к выводу, что непредсказуемость русских производна от глубоко укоренённых в этом обществе тиранических традиций. Тиран здесь – любой, кому обстоятельства позволяют тиранствовать. В этом грехе он подозревает даже паровоз, который норовит прикинуться кроткой овечкой, но как только изголодавшиеся пассажиры отправляются на поиски станционного буфета, норовит под всеми парами сбежать со станции: «Если каприз – сущность тирании, то наш локомотив был столь же законченным тираном, как любой царь или комиссар».
Но еще больше Тойнби потрясён реакцией русских – проводников, буфетчиков, швейцаров, должностных лиц – на робкие попытки иностранца выяснить, каковы причины возникающих неудобств и как можно их устранить. И в этой реакции ему открылось предельно ёмкое выражение русского национального характера – маркирующий признак цивилизационной принадлежности России. Всякий раз, спрашивая, будет ли прицеплен к составу вагон-ресторан, почему в буфете нет горячего супа, есть ли места в гостинице, Тойнби слышал предельно краткий и выразительный ответ: «Нет!». То, как это произносится, побуждает его назвать данную реакцию не словом, а жестом, в совершение которого вовлечено всё тело отвечающего: «вскинутые брови, опущенные углы рта, свисшие плечи, слегка согнутые в коленях ноги.
Точно такие жесты и позы при произнесении «Нет!» Тойнби прежде уже видел в Турции и Греции. «И как только я узрел сей жест в том общем настрое, с каким русский проводник произнес свое «Нет!», я понял, что уже покинул Дальний Восток и вновь оказался на Ближнем».
Тойнби предпринимает «дешифровку» семантики этого «жеста» в выражениях, которые впоследствии с незначительными вариациями будут воспроизводиться на страницах «Постижения истории» и других работ, посвящённых России и Византийской цивилизации: «Это квинтэссенция византийского духа – духа пораженчества, приправленного злорадством, когда удается лицезреть неудачи франкского варвара: «Быть может, это вразумит вас – вас, невежественные, нечестивые, неугомонные франки, ропщущие на Бога и Человека, что обетования исполнятся, надежды сбудутся и всё свершится, как предначертано. Возможно, это преподаст вам урок того, что есть жизнь, подобная сонму святых, угодных Богу».
Именно эту неприязненность передает сей архивизантийский жест». Глубоко символично, что все параллели и аналогии, которые использует Тойнби в описании путешествия по России, в полном соответствии с вынесенным вердиктом, связаны с Ближним Востоком и Балканами: остановка поезда из-за сложности преодоления уклона при кажущемся отсутствии такового заставляет его вспомнить сходный случай, произошедший с ним в Анатолии; вереницы телег на льду Шилки показались похожими на караваны верблюдов в Турции или Сирии; испуг лошадей при виде поезда напомнил подобную реакцию лошадей на автомобиль во время его путешествия по Болгарии. Даже зловоние, исходившее от подселенного в его купе русского пассажира, Тойнби сравнивает с запахом в церквях на горе Афон или смрадом в курятнике, в котором ему пришлось заночевать однажды в Анатолии.
Однако, указывая на византийское первородство России, Тойнби намеренно подчёркивает различия в культуре, видя в них признак огрубления исходных первообразов. С нескрываемой антипатией пишет он о Москве, её восточной, варварской «экзотичности». Он многократно подчёркивает «уродливость» и «вымученность» кремлевских церквей: «Нужен наметанный глаз археолога, чтобы распознать в чудовищно искривленных куполах, доминирующих над городом, прямое родство с куполом Святой Софии». И далее: «Полюбуйтесь, что стало со Святой Софией в русских руках. Её красота низведена до уродства».
А собор Василия Блаженного просто вызывает у Тойнби отвращение, и он признаётся, что «почти благодарен большевикам за то, что они осквернили сиё место поклонения». В этой исторической ретроспективе советизация России видится Тойнби закономерной: «Если Кремль демонстрирует непрерывность русской истории в политическом плане, то собор Ивана Грозного на Красной площади доказывает то же самое на более глубоком уровне – в плане идейном и эмоциональном. Этот ужасный памятник русского духа с очевидностью свидетельствует, что Россия пребывала во власти тьмы ещё до того, как власть захватили большевики».
Отныне, после путешествия по СССР в начале 1930 года, Тойнби – убеждённый русофоб, и лишь звание академического учёного не позволяло этому чувству принять ещё более изощрённые формы.